• A
  • A
  • A
  • АБB
  • АБB
  • АБB
  • А
  • А
  • А
  • А
  • А
Обычная версия сайта

Молчание труда 

После начала шоковой терапии в 1992-м в течение десятилетия российский рынок труда испытывал серьезное падение реального уровня зарплат, рост безработицы и количества «работающих бедных», и, в целом, катастрофическое снижение жизненного уровня. При этом забастовочная активность была ниже, чем в Западной Европе. Этот парадокс анализирует Линда Кук (Linda Cook, Brown University) в докладе “Russian Labor: The Puzzle of Quiescence”, представленном на XII Апрельской международной конференции Высшей школы экономики

Забастовочная волна

После десятилетий подавления Советским режимом, российский труд ворвался на политическую арену забастовками шахтеров в 1989-м и 1991-м. Более 400 тыс. рабочих участвовали в забастовках, охвативших главные угольные бассейны, породивших независимые шахтерские профсоюзы и способствовавшие падению Советского Союза и приходу к власти Б. Ельцина.

Забастовки 1989-го года породили новые рабочие организации, представлявшие прямой вызов ФНПР, монополисту коммунистической эпохи.

Наиболее известным стал Независимый профсоюз горняков (НПГ), за широкой спиной которого можно было также заметить объединения пилотов, авиадиспетчеров и объединение белых воротничков различных специальностей — Соцпроф. Многие из этих новых независимых союзов были антикоммунистическими, забастовочно активными, ориентированными на реформы и требовали учета в реформах интересов трудящихся.

Рабочая активность в России, Польше и других странах в этот период привела некоторых аналитиков к выводу, что рабочее движение станет ключевым игроком в процессе успеха либо неуспеха посткоммунистических изменений.

Однако события повернулись по-иному. Несмотря на резкое ухудшение экономических условий в России, забастовки не прокатились по российским предприятиям. Учителя, и, в меньшей степени, работники здравоохранения, бастовали в 90-е в связи с сокращением бюджетных расходов по их отраслям, но это была защитная активность, ограниченная требованиями сохранения уровня зарплат, и вскоре и она сошла на нет.

Большинство работников оставались формальными членами ФНПР или вовсе не вступали в профсоюзы, а независимые объединения оставались немногочисленными и фрагментарными. По мере углубления трудностей коллективные усилия все менее эффективно могли защищать индивидуальные интересы, и находили лишь эфемерных политических союзников. К 1995 году российская элита уже более не беспокоилась по поводу «социального взрыва», а аналитики переключились на поиски объяснений слабости и пассивности посткоммунистических рабочих объединений.

Загадка спокойствия

После начала шоковой терапии в 1992-м в течение десятилетия российский рынок труда испытывал серьезное падение реального уровня оплаты труда, растущую открытую и скрытую безработицу, рост числа «работающих бедных», и, в целом, катастрофическое снижение жизненного уровня. Значительная часть угольных шахт, слишком старых и примитивных, чтобы давать прибыль в новой рыночной экономике, были закрыты при помощи Всемирного банка, а роль НПГ свелась к переговорам о компенсациях увольняемым шахтерам. Широко распространились задолженности или невыплата зарплат, особенно сильно страдали от этого женщины в госучреждениях и низкооплачиваемые работники в бедных регионах и секторах экономики (Desai and Idson 2000). Открывшаяся экономика привела к широкомасштабной утечке капиталов, вытеснению внутреннего производства дешевым импортом, государственные институты работали неэффективно, росла коррупция, экономика страдала от демонетизации и примитивизации структуры.

В течение всего этого периода рабочие оставались в целом в спокойствии. С 1992 по 1999 год только 1-2% российской рабочей силы было вовлечено в забастовки, а количество рабочих дней, потерянных из-за забастовок, было ниже, чем в странах Западной Европы. Исследователи предлагают четыре варианта объяснения загадки этого спокойствия, причем каждый из них не исключает остальные.

Первое из объяснений обращает внимание на глобальные тенденции, меняющие структуру производства. Так, Пол Кубичек (Paul Kubicek, 1999) выделяет четыре перемены, имеющие глобальный характер: 1) сокращение потребности в крупных индустриальных производствах и рабочих мест в этом секторе, который наиболее склонен к появлению крупных рабочих объединений; 2) значительное сокращение среднего размера производств; 3) рост частного сектора услуг, который гораздо менее склонен к созданию профсоюзов; 4) экономическая глобализация, которая дает преимущества мобильному капиталу перед трудом и увеличивает конкуренцию на рынке труда (перемещение капитала в страны с более дешевой рабочей силой).

Все эти явления присутствовали в российской экономике с начала транзиционного периода: крупные заводы закрывались или реструктурировались, рабочая сила перетекала из промышленного сектора в сферу услуг и из крупных предприятий в мелкие, существовал отток капитала. Даже в Западной Европе, с ее сильными профсоюзными федерациями, такие структурные изменения привели к ослаблению рабочего движения.

Второе объяснение делает упор на наследии коммунистического режима. Его сторонники указывают на то, что советские рабочие получали от своих рабочих мест не только работу и зарплату, но часто также жилище, медицинскую помощь, промтовары, социальные услуги. Многие из этих пунктов контролировались руководством предприятий и создавало многочисленные «нити зависимости», которые часто делали цену коллективного протеста запретно высокой, и подчиняло индивидуальных работников интересам менеджмента сильнее, чем интересам групповой солидарности.

Эта точка зрения подтверждается и тем, что существовали серьезные различий между секторами. Подверженныфмизабастовочной активности в 1988-1991, и оставашимися спокойными. Согласно исследованию Стефена Кроули «Горячий уголь, холодная сталь» (Stephen Crowley, 1997, Hot Coal, Cold Steel) российские и украинские металлурги оставались спокойными, в то время как шахтеры бастовали, поскольку сталелитейные заводы предоставляли своим работникам гораздо больший объем социальных благ и услуг, чем в угольном секторе.

Есть и другие трактовки коммунистического наследия. Так, в исследовании Сары Эшвин (Sarah Ashwin, 1998) показано, что повседневная жизнь в кузбасском рабочем коллективе в середине 1990-х приводила к постепенному отчуждению. И переключению рабочих к стратегии индивидуального выживания. Следствием этого был и спад рабочей активности, и поддержка авторитарных региональных лидеров, обещавших социальную поддержку.

Третье объяснение фокусируется на оппортунистических интересах структур и групп интересов, в частности — правительственных и профсоюзных структур. Реформы Ельцина мало сочетались с интересами рабочих групп, и по мере развития процесса в 1990-е годы российское руководство все больше зависело от непрозрачных, часто коррумпированных отношений с экономическими и иными элитными стратами, чем от политической и электоральной поддержки широких социальных групп. Политические партии были слишком эфемерны, чтобы создавать стабильные альянсы с профсоюзами. Короче говоря, политическеи элиты все более изолировались и автономизировались от социального давления.

В то же время лидеры ФНПР, наследника советских профсоюзов, слишком зависели от правительства в сохранении своей собственности и роли в распределении социальных благ, что заставляло их концентрироваться на политике элит (Davis 2001). Впрочем, в любом случае ФНПР имел слишком малое влияние в рабочей среде, чтобы реально влиять на правительство и потому быстро вернулся к прежним привычкам кооперации с менеджментом. Независимые профсоюзы оставались слишком малочисленными и разобщенными, чтобы выступать от имени всех трудящихся. Сильных профсоюзов, заинтересованных в изменении политики правительства, не было, и, как следствие, к середине 1990-х, не было никого в правительстве, кто был бы заинтересован в выслушивании нужд работников. Пол Кристенсен (Paul Christensen 1999) характеризует это как «неолиберальный нигилизм» ельцинского периода, который привел к массовому разочарованию рабочей среды в демократии.

Четвертое объяснение связано с самой обстановкой бурных перемен, что происходили в России. В условиях быстро меняющихся условий экономической деятельности, собственности, распределения полномочий между уровнями власти, скрытых субсидий, бартера, непрозрачного налогового федерализма рабочим было действительно очень трудно определить, кого именно обвинять в их проблемах и на кого нацеливать свой коллективный протест. Исследования Дебры Джэйвелин (Debra Javeline, 2003 a,b), проведенные в самый разгар кризиса невыплат зарплат, в 1997-97 гг., показывает, что подавляющее большинство работников не знали, какого руководителя или институт следует им обвинять в невыплате зарплат.

Что дальше

В ретроспективе шахтерские забастовки конца советской эры оказались вершиной, а не началом рабочей мобилизации и влияния. Пост-коммунистические перемены принесли расширение организационных возможностей и политических прав, профсоюзы — и по сей день крупнейшие по численности общественные организации в России. Однако российские трудящиеся оставались в целом спокойными как в во время глубокого спада 90-х, так и во время восстановительного роста 2000-х. Наиболее массовая профсоюзная федерация фактически подчинила себя путинской партии «Единая Россия».

В 2006-08 годах, впрочем, состоялось несколько заметных забастовок, и современные исследователи видят несколько вариантов будущего для рабочего движения.

Первый из вариантов (П. Кубичек и др.) состоит в том, что вследствие глобальных изменений в характере труда рабочие организации навсегда утратили свое былое влияние, и это относится к России также, как и к остальному миру.

В противовес этой точке зрения исследователь восточноевропейской политики и рабочего движения Дэвид Ост (Ost, 2009) предполагает, что посткоммунистические рабочие организации после долгого периода покоя ожидает новый подъем. Он, однако, не будет столь массовым, как в прошлом — а скорее приобретет более ограниченные, узконаправленные, элитистские формы. Ожившие профсоюзы скорее будут включать в себя высококвалифицированных рабочих (преимущественно мужчин) в ряде ключевых отраслей.

Третья точка зрения принадлежит Грэму Робертсону (Graeme Robertson 2010), который указывает на центральную роль российского авторитарного режима в определении будущего российского рабочего движения. Существующий режим, считает Роберстон, лишает рабочее движение возможности независимой мобилизации. Как следствие, рабочие будут протестовать либо от отчаяния, либо в акциях, срежиссированных элитой («директорские забастовки»). Свои выводы он базирует на анализе рабочих акций в кризисы конца 1990-х и в 2008-09 годах. В целом, его позиция сводится к долговременной маргинализации российского рабочего движения как автономной социальной силы.

Вопрос, какая из позиций окажется верной, остается пока открытым.

 

подготовил Сергей Федоров

11 апреля, 2011 г.